Натюрморт на ночном столике - Страница 20


К оглавлению

20

Когда я забирала ее с вокзала, первое, что она произнесла, было: «Мышка моя, ты выглядишь такой счастливой!»

А я как раз плохо спала ночью, меня опять мучили кошмары, напялила на себя с утра один из своих любимых мешков, скандинавский спортивный костюм в серую, темно-коричневую и бежевую полоску. Уже неделю я не могла избавиться от насморка, и мой ярко-красный нос, единственное цветное пятно всей композиции, был виден за версту.

Йост приветствовал бабушку словами, которые ему запрещено было произносить:

— Ба, я надеюсь, ты мне не привезла очередного медведя?

Бабушка только умилилась его искренности:

— Бабуля знает, что ты уже не играешь с плюшевыми зверушками, бабуля сшила тебе дракончика.

Дети схватили дракона и умчались на улицу. Не пришло и двух минут, как они вернулись, и вместо бедного дракошки у них в руках была куча разноцветных лохмотьев.

— Бабуля ничего не смыслит в аэродинамике, — был Ларин приговор бабушке.

На другой же день матери стало хуже, и она заныла:

— Это ты виновата. — Еще бы, кто ж еще! — Моя спина не выдерживает новых матрасов, зачем вы старый выкинули? Мне на нем было почти так же хорошо, как на «больной» кровати.

— Мамочка, милая, ты спишь на прежнем старом матрасе. Откуда у нас возьмется столько денег, чтобы менять матрасы каждый год?

Наверное, я и правда была сама виновата, я раздражала и мать, и мужа, потому что постоянно злилась, нервничала, дергалась и чувствовала себя препаршиво. Вечером я спустилась в подвал забрать из машины белье и нарочно шаталась там без дела подольше, чтобы побыть одной, совсем одной. Мне стало лучше.

Я вернулась в гостиную, и что вы думаете? Думаете, они там телевизор смотрели? Как бы не так! Сидят зять и теща и зачитываются новым очередным посланием от Имке. Меня так и передернуло, но я не стала им мешать, пусть развлекаются.

— Как мило, — вздыхала маменька, — как трогательно все, что малютка пишет. Немножко безумно, конечно, но до чего же мило!

— Ну-ну, радуйтесь дальше, — бросила я, — но только без меня, я устала.

Я еще не успела выйти за дверь, как мамуля спросила моего мужа:

— Что это с ней?

И Райнхард отвечал, громко, специально, чтобы я слышала:

— Да спятила она, вот что! Птичка одна ее, видать, клюнула!

Птичка, говоришь? Хм, птичка… На птиц всегда охотились, ловили, продавали. Вот и Криштоффель ван Берге изобразил на полотне 1624 года охотничьи трофеи на деревенском дубовом столе. Все больше болотные и водоплавающие птицы, значит, господа охотники побывали в камышовых зарослях, в лесных топях. Сегодня выпь уже никто не подстрелит, ее охраняют, но тогда об охране природы и слыхом не слыхивали. Во время осенней охоты били всякую птицу, попавшую под руку.

На крякву и сегодня еще охотятся. Вместе с выпью и гусем-монахом она составляет центр всей композиции картины. Особенно мастер старался, выписывая оперение выпи: воздушное, легкое, светло-коричневое, испещренное темно-коричневыми и черными крапинами, полосками и пятнами, будто тесьмой. Ее зеленоватые лапы торчат прямо над гусем, лежащим по соседству. Таких гусей прозвали «монахами» из-за их окраски: передняя часть головы у них белая, а все остальное черное — затылок, шея, туловище. Ну хорошо, эти птицы самые мясные, но зачем было стрелять всякую певчую мелочь? Наверняка они попали сюда случайно, эти малиновки, зорянки, синицы, славки, снегири. Неверная рука егеря, целясь в крупную добычу, отняла жизнь и у этих малюток. И вот теперь их вместе с остальными зажарят и съедят, но прежде всю добычу разложили, как на витрине, чтобы полюбоваться богатыми трофеями, украсив их еще и персиками с виноградом в китайском фарфоре и красной клубникой в красивом горшочке. Рядом с обильной добычей в полумраке на заднем плане тускло мерцает оловянная посуда. В переднем левом углу красуется розовая роза, значит, картина написана для меня. Сорванная роза — символ конечности всего живого, но, с другой стороны, яркий цветок контрастирует с темными птичьими телами.

Людей без роду-племени, аутсайдеров общества, как теперь говорят, раньше звали вольными птицами. И нигде на свете не мог такой человек схорониться от опасности, будто птица, за которой повсюду следит глаз охотника. И ладно бы еще, если приманит охотник хищника, но вот же на полотне эпохи барокко — маленькие, жалкие, безобидные птахи. Жили себе, пели, никому не мешали, чирикали с утра до вечера, их как ни пожарь, чем ни нашпигуй, они голода не утолят. Да, грустно это, птичья охота, особенно для такой защитницы природы, как я. Но это сегодня, а во времена барокко я бы первая прикрепила к своей шляпе чье-нибудь яркое перо.

Интересно, художнику жалко было птичек, когда он их рисовал? Или я только придумала, что траурный сумрак на картине — знак сочувствия мастера?

С тех пор как я стала вникать в тонкости мастерства на старинных полотнах, мне вдруг осознанно открылась красота природы. Капля росы на воздушном, невесомом, прозрачном лепестке мака может растрогать меня до слез.

На следующий день маменька взялась за мое воспитание:

— Мышка моя, ты бы поласковей с мужем, а? А то, что он ни скажет, что ни сделает, все тебе не то!

— Ну что, например? — огрызнулась я.

Работа его мне всегда не нравится: каждый дом, им построенный, я критикую, камня на камне не оставляю.

— Мужчина любит чувствовать себя немножко богом, — серьезно заявила мать, будто открыла мне тайну масонского ордена.

— Я вполне достойная пара Райнхарду, — возразила я. — Что же это за брак, если жена только мужу в рот и смотрит? В конце концов, если его что-то не устраивает, он тоже не молчит!

20